Глупая, жестокая баба, сказал я негромко, что же ты натворила со мной и с ним, что ты наделала с двумя мужиками!
И тогда она вскочила и затряслась. Она закричала. Она кричала шепотом, глядя на меня сквозными от ненависти глазами, давясь слезами и исступленной яростью.
Нет, крикнула она, это ты, ты во всем виноват, ты все это сделал своими руками! Ты оттолкнул меня, отпихнул брезгливо ногой, как провинившуюся собаку! О, ты‑то чистый, возвышенный, принципиальный, ты стерильный, как хирургическая салфетка! Будь ты проклят со своими благородными принципами, ты растоптал меня! Все эти пять лет каждую минуту ты давал мне понять, что я – низкая, подлая тварь и недостойна быть ни твоей женой, ни матерью Филиппа. Я не забуду, я никогда не забуду, как все эти пять лет ты оттирал меня от моего мальчика – взглядом вежливо‑соседским, голосом вежливо‑презрительным. Подразумевалось, что ты для него важнее в сто раз, чем я, что без тебя он жить не может. Ты настойчиво, упорно отнимал у меня сына! Он обожает тебя, копирует твои жесты, твою походку. Ты делал все, чтобы мне страшно было уйти, чтобы я боялась оторвать его от тебя!...Да, я оступилась, сказала она надрывно, это было, да, единственный раз я изменила тебе – глупо, нелепо, как это бывает в поездке. И сразу возненавидела его, этого случайного знакомого, а главное – возненавидела себя, потому что любила тебя, только тебя всю жизнь. А он прилип ко мне, как тянучка, ни на шаг не отходил и, когда вернулись в Москву, каждый день являлся ко мне на работу. Отцепиться от него было невозможно!
Она говорила быстро, сбивчиво, плача и мерцая в полутьме глянцево‑потным лбом, а я думал только: послезавтра, послезавтра…
Что ты знаешь, сказала она, какой смертельный ужас я испытала, когда поняла, что беременна. Я заметалась по врачам, у меня и в мыслях не было рожать от этой дорожной связи, потому что все эти годы я любила тебя и мечтала о ребенке, твоем ребенке… Но все врачи в один голос говорили, что мне неслыханно повезло, что случай один из тысячи, и если я упущу этот шанс, то на другой уже могу не надеяться…
Она плакала, но продолжала говорить – торопливо, жалко, словно боялась, что я прерву, не дам досказать, доплакать, добывать ее боли…
Я ненавидела свой живот, сказала она, и того, кто там завелся. Я даже не представляла его своим ребенком, мне казалось, я ношу в себе коварного хитрого зверька, пожирающего мою душу и нервы. Я никогда не лгала тебе и тут собиралась все рассказать, рассказать беспощадно все, по порядку, зная, что потеряю тебя навсегда. Но едва я начала этот разговор, едва проговорила, что жду ребенка… Нет, сколько живу, я буду помнить твои глаза в этот миг и приоткрытые по‑детски губы. Ты был оглушен счастьем, и у меня не повернулся язык, понимаешь, просто не повернулся язык… И тогда меня словно озарило. Я поняла, что должна забыть все, вырвать из памяти ту поездку, должна внушить себе, что это твой, твой ребенок! И мне это удалось. Почти… Я прогнала Виктора, запретила ему появляться. Но каждый день он приходил к проходной института и на расстоянии шел за мною до дома. Больше всего на свете я боялась, что ты узнаешь обо всем. Разве ты сможешь понять, сказала она, как рвалась моя душа надвое в те месяцы, какие кошмары снились мне по ночам, как часто я желала смерти этому ребенку. Но он не умер, он рос, он рос во мне, он хотел родиться и жить.
Что ты знаешь, сказала она, когда мне принесли его в первый раз и я увидела, что мальчик – вылитый Виктор и всю жизнь будет маячить передо мною этим чужим, случайным, не твоим лицом, я захотела умереть сама, господи, как я захотела подохнуть! Разве ты поймешь когда‑нибудь, какую тоску, какой ужас испытывала я, молча воя по ночам в казенную подушку, там, в палате, среди чужих женщин! А потом, когда я увидела твое лицо и поняла, что ты все знаешь, – вот тогда начался настоящий ужас в моей жизни.
Да, ты не ушел, сказала она, но ты и не остался, и это было страшнее всего – ты казнил меня все эти пять лет каждый день. Каждый божий день я ждала, что ты уйдешь. Сначала я на что‑то надеялась. Мне казалось, что если ты так любишь мальчика, то когда‑нибудь поймешь и простишь меня, его мать, поймешь и простишь. Каждую ночь я лежала вытянувшись, с обмирающим сердцем прислушивалась к твоим шагам в коридоре и ждала, что вот сегодня ты наконец войдешь и я брошусь к тебе, вцеплюсь в твои колени и буду выть, выть и ползать, пока ты не простишь меня, и тогда все у нас опять будет хорошо.
Нет! Твои шаги неизменно проходили мимо двери, а днем ты стучал, прежде чем войти. Ты вежливо стучал. О, ты воспитанный человек, дорогой мой, продолжала она. Пять лет наша квартира была коммуналкой. А я все равно ждала. И гнала Виктора прочь. Я гнала его, постылого, четыре года, пока еще на что‑то надеялась. Потом я сдалась.
Да, крикнула она, да, я слабая, я не могу быть одна! Ты сильный, ты гордый, ты благородный; не человек, а лезвие ножа. Пять лет ты убивал меня ежедневно, а я хотела жить! Понимаешь, я хотела жить потому, что люблю жизнь!
Мне тяжко уезжать, сказала она, я не люблю его, но рядом с ним я чувствую себя женщиной, а не паршивой собакой. Поэтому я уеду и увезу Филиппа. Камень, пусть тебе будет больно! Может, когда‑нибудь ты поймешь, чего мне стоили эти пять лет…